Лунный камень - Страница 113


К оглавлению

113

Не успела я закончить уборку вашей комнаты, как меня вызвали вместе с другими слугами на допрос к мистеру Сигрэву. Потом стали осматривать все наши вещи. А потом случилось самое необыкновенное для меня происшествие за этот день, после того как я нашла пятно от краски на вашей ночной рубашке.

Это произошло после второго допроса Пенелопы Беттередж инспектором Сигрэвом.

Пенелопа вернулась к нам вне себя от бешенства, ее оскорбило обращение мистера Сигрэва. Он намекнул, да так, что нельзя было ошибиться в смысле его слов, что подозревает ее в воровстве. Мы все одинаково удивились, услышав это, и все спросили ее, почему?

— Потому что алмаз находился в гостиной мисс Рэчель, — ответила Пенелопа, — а я последняя ушла из гостиной вчера вечером.

Прежде чем эти слова сорвались с ее губ, я вспомнила, что в гостиной побывало еще одно лицо, уже после Пенелопы. Это лицо были вы. Голова моя закружилась, и мысли мои страшно перепутались. И тотчас что-то шепнуло мне, что краска на вашей ночной рубашке могла иметь совершенно другое значение, нежели то, которое я придавала ей до сих пор. «Если надо подозревать того, кто был в этой комнате последним, подумала я, то вор не Пенелопа, а мистер Фрэнклин Блэк!»

Если бы речь шла о другом джентльмене, я думаю, было бы стыдно подозревать его в воровстве.

Но одна мысль, что вы стали со мною на одну доску и что я, имея в руках вашу ночную рубашку, получаю возможность избавить вас от позора, — одна мысль об этом, говорю я, сэр, открывала передо мной такую возможность заслужить ваше расположение, что я перешла слепо, как говорится, от подозрения к убеждению. Я тотчас же решила, что вы хлопотали больше всех о том, чтобы послать за полицией, только для того, чтобы обмануть всех нас, и что рука, взявшая алмаз мисс Рэчель, никоим образом не могла принадлежать никому другому, кроме вас.

Когда я вернулась в людскую, раздался звонок к нашему обеду. Был уже полдень. А материю для новой рубашки еще предстояло достать. Была только одна возможность достать ее. За обедом я притворилась больною и, таким образом, получила в свое распоряжение весь промежуток времени до чая.

Чем я занималась, когда весь дом думал, что я лежу в постели в своей комнате, и как я провела ночь, опять притворившись больною за чаем, когда меня опять отправили в постель, — нет надобности рассказывать. Сыщик Кафф узнал все это, если не узнал ничего более. А я могу догадаться, каким образом. Меня узнали (хотя я и не поднимала вуали) во фризинголлской лавке. Напротив меня висело зеркало у того прилавка, где я покупала полотно, и в этом зеркале, я увидела, как один из лавочников, указав на мое плечо, шепнул что-то другому. И вечером, когда я тайком сидела за работой, запершись в своей комнате, я слышала за дверью дыхание служанок, подозревавших меня.

Мне это было безразлично тогда, безразлично это мне и теперь. Ведь в пятницу утром, за несколько часов до того, как сыщик Кафф вошел в дом, новая ночная рубашка, — взамен той, которую я взяла у вас, — была сшита, выстирана, высушена, выглажена, помечена, сложена так, как обычно прачки складывали все другие рубашки, и благополучно лежала в вашем комоде.

Нечего было бояться (если бы белье в доме стали осматривать), что новизна ночной рубашки выдаст меня. Весь запас вашего белья был новый, оно было сшито, вероятно, в то время, когда вы вернулись из-за границы.

Потом приехал сыщик Кафф и возбудил великое удивление во всех, объявив, что он думает о пятне на двери.

Я подозревала вас (как я вам призналась) больше потому, что мне хотелось считать вас виновным, чем по каким-либо другим причинам. А сыщик дошел до такого же заключения совершенно другим путем. Но одежда, служившая единственною уликою против вас, находилась в моих руках! И ни одной живой душе не было это известно, включая и вас самого! Боюсь сказать вам, что я чувствовала, когда думала об этом, память обо мне станет вам ненавистна".

В этом месте Беттередж поднял глаза от письма.

— Ни одного проблеска света до сих пор, мистер Фрэнклин, — сказал старик, снимая свои тяжелые очки в черепаховой оправе и отталкивая исповедь Розанны Спирман. — Пришли вы к какому-нибудь логическому заключению, сэр, пока я читал?

— Кончайте прежде письмо, Беттередж; может быть, конец его даст нам ключ в руки, а потом я вам скажу слова два.

— Очень хорошо, сэр. Пусть глаза мои отдохнут немножко, а потом я опять буду продолжать. А пока, мистер Фрэнклин, не желаю торопить вас, но не намекнете ли вы мне хоть словом, нашли ли выход из этой ужасной путаницы?

— Я поеду в Лондон, — сказал я, — посоветоваться с мистером Бреффом.

Если он не сможет мне помочь…

— Да, сэр?

— И если сыщик не захочет оставить своего уединения в Доркинге…

— Не захочет, мистер Фрэнклин.

— Тогда, Беттередж, — насколько я вижу теперь, — все мои средства исчерпаны. Кроме мистера Бреффа и сыщика, я не знаю ни одной живой души, которая могла бы быть хоть сколько-нибудь полезна для меня.

Едва эти слова сорвались с моих губ, как кто-то постучался в двери комнаты. На лице Беттереджа выразились и удивление и досада, что нам помешали.

— Войдите, — крикнул он с раздражением, — кто бы вы ни были.

Дверь отворилась, и спокойно вошел человек самой замечательной наружности, какую я когда-либо видел. Судя по его фигуре и движениям, он был еще молод. Лицом же он казался старше Беттереджа. Цвет лица его был смуглый, как у цыгана, худые щеки глубоко впали, и скулы резко выдавались.

Нос был тонкого очертания и формы, часто встречающейся у древних народов Востока и так редко попадающейся среди более молодых народов Запада. Лоб был высокий. Морщин и складок на лице было бесчисленное множество. И на этом странном лице — глаза, еще более странные, нежнейшего карего цвета; задумчивые и печальные, глубоко запавшие, — они смотрели на вас (по крайней мере, так было со мною) и приковывали ваше внимание силою собственной воли. Прибавьте к этому шапку густых, коротко остриженных волос, которые по какой-то прихоти природы лишились своего цвета самым удивительным и причудливым образом. Сверху, на макушке они еще сохранили свой природный густой черный цвет. С обеих же сторон головы, без малейшего постепенного перехода к середине, который уменьшил бы силу необыкновенного контраста, они были совершенно белы. Граница между этими двумя цветами не была ровной. В одном месте белые волосы переходили в черные, а в другом черные — в белые. Я смотрел на этого человека с любопытством, которое — стыдно сказать — совершенно не мог обуздать. Его мягкие карие глаза кротко взглянули на меня, и он ответил на мою невольную грубость (я вытаращил на него глаза) извинением, которого, по моему убеждению, я совсем не заслужил.

113