Я переправлял и изменял, пока мои вставки не встали на место после слов, сказанных до них, и так же естественно не примкнули к словам, сказанным вслед за ними. Результат показал, что я не напрасно трудился в эти долгие мучительные часы и достиг того, что мне казалось подтверждением моей теории. Проще говоря, — когда я связал отрывочные фразы, я убедился, что высшая способность — связного мышления — продолжала свою деятельность у пациента более или менее нормально, в то время как низшая способность — словесного изложения мысли — была почти совершенно расстроена.
— Одно слово! — перебил я его с живостью. — Упоминал ли он в бреду мое имя?
— Вы сейчас услышите, мистер Блэк. Среди моих письменных доказательств вышеприведенного положения — или, вернее, в письменных опытах, сводящихся к тому, чтобы доказать мое положение, — есть листок, где встречается ваше имя. Почти целую ночь мысли мистера Канди были заняты чем-то общим между вами и им. Я записал бессвязные его слова в том виде, в каком он говорил их, на одном листе бумаги, а на другом — мои собственные соображения, которые придают им связь. Производным от этого, как выражаются в арифметике, оказался ясный отчет: во-первых, о чем-то, сделанном в прошедшем времени; во-вторых, о чем-то, что мистер Канди намеревался сделать в будущем, если бы ему не помешала болезнь. Вопрос теперь в том, представляет ли это или нет то утраченное воспоминание, которое он тщетно силился уловить, когда вы его навестили сегодня?
— Не может быть сомнения в этом! — вскричал я. — Пойдемте тотчас и посмотрим бумаги.
— Невозможно, мистер Блэк.
— Почему?
— Поставьте себя на мое место, — сказал Эзра Дженнингс. — Согласились бы вы открыть другому лицу, что высказал бессознательно во время болезни ваш пациент и беззащитный друг, не удостоверившись сперва, что подобный поступок ваш оправдывается необходимостью?
Я понял, что возражать ему на это невозможно; я попытался подойти к вопросу с другой стороны.
— Мой образ действий в таком щекотливом деле зависел бы преимущественно от того, могу я или нет повредить моему другу своею откровенностью.
— Я давно уже отверг всякую необходимость обсуждать эту сторону вопроса, — сказал Эзра Дженнингс. — Если бы мои записки заключали в себе хоть что-нибудь, что мистер Канди желал бы сохранить в тайне, эти записки давным-давно были бы уничтожены. Рукописные опыты у постели моего друга не заключают в себе сейчас ничего, что он не решился бы сообщить другим, если бы к нему вернулась память. А по поводу вас я даже уверен, что в моих записках содержится именно то, что он вам так сильно хочет сейчас сказать.
— И вы все-таки колеблетесь?
— И я все-таки колеблюсь. Вспомните, при каких обстоятельствах я приобрел сведения, которые теперь имею. Как ни безобидны они, я не могу решиться сообщить вам их, пока вы не изложите мне причин, по которым это следует сделать. Он так страшно был болен, мистер Блэк, он находился в состоянии такой беспомощности и совершенно в моей власти! Разве это слишком много, если я попрошу вас только намекнуть мне, какого рода интерес связан для вас с утраченным воспоминанием, или в чем, полагаете вы, оно состоит?
Отвечать ему с откровенностью, которую вызывала во мне его манера держать себя и говорить, значило бы открыто поставить себя в унизительное положение человека, которого подозревают в краже алмаза. Хотя Эзра Дженнингс и вызвал во мне безотчетную симпатию, я все-таки не мог превозмочь своего нежелания рассказать ему о позорном положении, в которое я попал. Я опять прибегнул к тем пояснительным фразам, какие имел наготове для удовлетворения любопытства посторонних.
На этот раз я не имел повода жаловаться на недостаток внимания со стороны своего слушателя. Эзра Дженнингс слушал меня терпеливо, даже с тревогой, пока я не закончил рассказа.
— Мне очень жаль, мистер Блэк, что я возбудил в вас надежды только для того, чтобы обмануть их, — сказал он. — Во все время своей болезни, от начала и до конца ее, мистер Канди ни единым словом не упомянул об алмазе.
Дело, с которым он связывал ваше имя, не имеет, уверяю вас, никакого возможного отношения к потере или возвращению драгоценного камня мисс Вериндер.
Пока он это говорил, мы приблизились к месту, где большая дорога, по которой мы шли, разделялась на две ветви. Одна вела к дому мистера Эбльуайта, другая к деревне, лежавшей в низине, милях в двух или трех.
Эзра Дженнингс остановился у поворота к деревне.
— Мне сюда, — сказал он. — Я, право, очень огорчен, мистер Блэк, что не могу быть вам полезен.
Тон его убедил меня в его искренности. Кроткие карие глаза его остановились на мне с выражением грустного сочувствия. Он поклонился и пошел по дороге к деревне, не сказав более ни слова.
С минуту я стоял неподвижно, следя за ним взглядом, пока он уходил от меня все далее и далее, унося с собою все далее и далее то, что я считал возможною разгадкою, которой я доискивался. Пройдя небольшое расстояние, он оглянулся. Увидя меня все на том же месте, где мы расстались, он остановился, как бы спрашивая себя, не желаю ли я заговорить с ним опять.
У меня не было времени рассуждать о своем собственном положении и о том, что я упускаю случай, который может произвести важный поворот в моей жизни, — и все только из-за того, что я не мигу поступиться своим самолюбием. Я успел лишь позвать его назад, а потом уже стал раздумывать.
Сильно подозреваю, что нет на свете человека опрометчивее меня.
«Теперь уже нечего больше делать, — решил я мысленно. — Мне надо сказать ему всю правду».